Header image
обзор статей и страниц краеведческого альбома

Владимир Николаевич Раевский

текст-1

текст-1

Родился я 27 июля 1899 года в небольшом уездном городке Харьковской губернии Купянске, где отец мой Николай Павлович Раевский служил уездным земским врачом. Купянск – дивный уголок. В те поры, когда я проводил там мое раннее детство, он был вдвое меньше чем теперь, но такой же чистенький, весь в зелени, в вишневых садах, раскинутых на холмах по берегу лениво несущего свои волны Оскола.Я,как сейчас, помню себя маленьким, стоящим на горке у Оскола и перед моими глазами встает и длинный мост с двумя рядами быков, и плотина, по которой идет шоссе к железнодорожной станции по низменному берегу, редко раскинутые избушки, а в отдалении два сосновых бора.

Верстах в 55 от города находилось имение моей матери, та самая «Андрианновка», в которой я жил каждое лето, да и зимы иногда, и которую всегда считал своим родным уголком. Когда я вспоминаю ее, то неизменно мою душу наполняет ощущение какого-то тихого безмятежного непереходящего счастья… даже теперь, когда я знаю, что от ее не осталось камня на камне, что все разрушено, что волею Судеб она, как и ряд других таких же уголков старой Руси, навсегда сметены с лица Земли, даже теперь, когда душа прошла через миллион испытаний и стала недоверчива к счастью, перестала и потеряла способность наслаждаться иллюзией, порой,истоит лишь закрыть глаза, представить себе те два столба, что стояли с обеих сторон ворот, как сразу вырастут и старый барский дом, и обширный двор с массой самой разнообразной птицы, и сараи, и огромный фруктовый сад с его широкими аллеями, и парк с его тенистыми уголками, большой пруд, где так с увлечением сидел на зоре пытаясь поймать неосторожного карася, и огромный луг с его блестящей зеленью, с двух сторон горы, на горе кладбище, кресты которого подчас наводили на детвору панику в связи со страшными сказками и «правдоподобными» сказаниями старушки-няни, а направо и налево на горизонте хутора, раскинувшиеся по реке так живописно, как на это способен только малороссийский хутор.И так, сколько я помню эти места, они и оставались в своей милой простоте и чарующей неподвижности. Сейчас кажется, будто быэто воспоминания из какого-то далекого, далекого прошлого, однако и теперь, вспоминая, не в состоянии представить себе никакой перемены в этой навсегда врезавшейся в сердце картине.

Покойные дедушка и бабушка мои были старосветскими помещиками в самом светлом значении этого слова. Нечего и говорить, что своего единственного тогда внука они на руках носили. Из этого далекого прошлого у меня остались в целости две-три картины: одна это зимняя морозная ночь под Рождественский сочельник, когда я, закутанный с головы до пят в несколько шуб еду с родителями в Андрианновку; снег хрустит под копытами лошадей, сани весело скользят с горки на горку, я пытаюсь повернуть голову; после долгих усилий мне это удается, и я преодолеваю сопротивление всех одежек и покрышек и вижу справа чуть в долине что-то темное: это – «долгий» лес, граница нашего имения, значит скоро Андрианновка.

Другой момент – это конец мая, наша тройка лихо подкатывает к подъезду, покрытому цветами, виноградом и окаймленному кустами сирени в полном цвету и цветущими акациями, наполняющими воздух своим благоуханием. На балконе стоят бабушка и мамины сестры, уже давно поджидавшие дорогих гостей. Или вот еще: зимний вечер. Маленькая лампа оставляет в углах комнаты таинственный полумрак. Бабушка сидит в огромном кресле, в которое я так любил забираться, и что-то читает, а я, присев около еена маленькой скамеечке, вооружившись ножницами и кипой старых газет, вырезываю из них большие буквы, поминутно спрашивая у бабушки, как какая буква называется, и пытаюсь сложить из них слова. Благодаря этому, на пятом году жизни я уже совершенно свободно мог читать и страшно полюбил чтение. Желание вырезывать буквы из, как сейчас помню, «Южного края», Биржевых Ведомостей и еще других, названия которых уже позабыл, и складывать из них слова, позволило мне без особых занятий научиться читать, а затем я быстро перешел от увлечения процессом чтения к увлечению содержанием прочитанного и с восторгом читал своему младшему братишке сказки.

А в Купянске у нас был большой-большой вишневый сад… Мне кажется, самым чарующим во всех этих воспоминаниях это тот невозмутимый покой безоблачного счастья, который неизменно является фоном ко всем этим картинкам «незабываемой поры детства». Мне кажется (не знаю, быть может, я фантазирую), мое миросозерцание тогдашнее могло бы быть выражено формулоюа + х, где а это был тот маленький мирок любви и заботы, который меня окружал и оберегал от всяких невзгод, а х – это было тот мир мне еще совершенно неизвестный, подчас манящий, подчас пугающий, существование которого я не мог не признавать.

Так текли годы и годы… В 1907 отец мой был переведен в Харьков, почему мы все и уехали из Купянска. Я долго не был там и никогда не думал, что судьба забросит меня туда еще раз при таких для нормальных людей и нормальной эпохи совершенно странных условиях. Но об этом дальше. Мне помнится, что я сразу и не увидал Харькова, который своей новизной, шумом и многолюдством должен был бы поразить меня не на шутку. Первые дни мы остановились у брата отца, инспектора Технологического Института и жили в этом огромном парке, среди которого там и сям разбросаны различные здания Института. Только когда мы переехали на постоянную квартиру и я был отправлен в школу, только тогда начались мои столкновения с этим х моего мировоззрения. Город, шум, суета – не понравились мне сначала и даже ошеломили на первых порах, а школьная совершенно новая для меня жизнь в обществе сверстников сперва смутила, а потом увлекла. Я с глубокой благодарностью вспоминаю эту детскую школу и не могу не признать, что она дала мне те твердые основания, на которых и по сейчас зиждутся все мои знания.Параллельно с Русской грамотой там увлекали детей играми, рисованием красками, давали игру в лото, но на французском языке, так что детишки до гимназии уже основательно знали франц. и немец. яз, на переменах развивали наше художественное чувство пением, строго следили, чтобы на большой перемене каждый ученик съедал весь свой завтрак и т.д.стены классов, зала, столовой были покрыты массой картин, имевшихкак воспитательное значение, так и действовавших на наше эстетическое чувство. А главное, нас с самого малого возраста с места приучили к неуклонно добровольному выполнению своих обязанностей, которое так нам много пригодилось впоследствии. В 1909 году, на год раньше, чем следовало, я вышел из школы и выдержал в IV-ю гимназию конкурсный экзамен. Не обошлось без курьеза. Когда на устном экзамене по Русскому языку преподаватель задал мне вопрос: «Сколько спряжений в Русском языке?» и я ответил ему: «Два», он удивленно спросил: «А, может быть, три?» моя мысль усиленно заработала: учительница наша в школе учила меня, что спряжений два, но ведь она – женщина, она, может быть, и не знает, а это все-таки преподаватель не школы, а гимназии и я поспешил согласиться с учителем. Но, вообразите мое удивление, когда он, ничтоже сумеяшеся, спрашивает: «А, может быть, четыре?» нет, такого большого количества спряжений я, во-первых, не мог допустить в Русском языке, а, во-вторых, не мог примириться с тою мыслью, чтобы моя старая учительница пропустила целых два спряжения. Это был первый случай в моей жизни, когда я столкнулся с определенным желанием обмануть меня, правда, с целью узнать прочность моих знаний; но в то время в моей психике еще не было не малейшихоснований предполагать, что учитель может говорить неверно. Сейчас мне хочется назвать себя за это «турецким святым»… Я потом через несколько лет узнал, что этот курьез чуть не помешал мне поступить в гимназию ввиду большого конкурса, несмотря на то, что мой диктант был одним из лучших. Но на Педагогическом Совете законоучитель, которому очень понравился мой ответ по его предмету, заступился за меня, утверждая, что я страшно смутился и что о моих знаниях нужно судить по диктанту, а не по устному, и что он-де ручается, что если я буду принят, то все время буду идти первым учеником. Мне поставили полный балл по-русски и я, сам того не зная, оправдал слова доброго батюшки. Обо всем этом мне рассказали, когда я уже кончал пятый класс и на моей душе числилось уже 4 первых награды. Гимназию окончил я весною 1917 года с золотой медалью «за успехи в науках, а особенно в языках древних и новых», как гласил аттестат зрелости.

В 1914 году мы поселились в собственном домике недалеко от центра города и Университета в одном из тихих харьковских переулков. Патриархальный уклад «Андреанновки», куда мы продолжали ездить каждое лето, сильно отразился и на нашем домашнем строе. Дедушка и Бабушка давно уже покоились на горе на кладбище, жизнь сильно изменилась, но и там, в деревне, и здесь на Столярном чувствовалась какая-то связь со старым, не только предшествующим поколением, но и другими более далекими эпохами; чувствовалось, что существует нечто единое, роднящее меня, человека ХХ века с моими далекими предками и находящее себе выражение, вероятно весьма неполное, в тех семейных и местных традициях, которые с любовью старались поддерживать. И, думается мне, нет такой ни моральной, ни, тем более, физической силы, которая смогла бы, похерив все ранее существовавшее, из ничего или из ничего не выражающих кирпичей когда-то стройного здания построить нечто новое, ценное, ибо кирпичи эти, несвязанные ничем снова обратятся в бесформенную кучу при первом сильном порыве ветра и пройдут годы, прежде чем из мертвых развалин пробьется зеленая травка, новая жизнь, новый идейный двигатель. Даже величайший из когда-либо бывших на земле Христос, и тот говорит, что пришел «не разрушить закон, а исполнить»…

Преподавателем Русского языка в IV-й гимназии вместо того инквизитора, который меня экзаменовал, был назначен Борис Андреевич Лезин, редактор непериодического издания «Вопросы теории и психологии творчества», где помещались лучшие труды по философии художественного творчества, методологии истории литературы, психологии речи, а особенно продолжали дело, начатое двумя нашими великими учеными – теоретиками литературы академиком Александром Николаевичем Веселовским, профессором Петроградского Университета и основателем так родного мнеотделения Романо-Германской филологии, и Александром Афанасьевичем Потебней, покойным профессором Харьковского Университета. В ту пору я уже познакомился со многими выдающимися произведениями родной и иностранной (в переводах, конечно) литературы. Он своими увлекательными лекциями углубил во мне этот интерес. В младших классах он старался показать нам красоты Русского языка и научить нас самих выражать свои мысли так, как это подобает человеку, родным языком которого является «великий, могучий, свободный Русский язык». Параллельно с этим в нашей душе создавалосьи глубокое преклонение перед родной литературойи известная, но вовсе не заносчивая гордость от сознания, что мы в какой-то миллионной доле являемся собственниками этого великого сокровища. Не хулить Родную культуру, а любить ее беззаветно со всеми ее достоинствами и недостатками, вот что зарождали в душах наших его слова. А когда в старших классах он раскрыл перед нами неописуемую сокровищницу нашей родной поэзии, когда перед нами прошли наши былинные богатыри, наши сказочные герои, наше Русское сердце, выразившееся в этих старых песнях, он мог быть вполне уверен, что в нас живет «русский дух». Венцом же всего явился курс теории словесности в VIII классе, который не выродился в сухое зазубривание определений драмы, синекдохи и хорея, а представил собою чарующую экскурсию в мировую литературу и психологию речи и художественного творчества.

Из других преподавателей Александр Романович Пельтцер поражал своей удивительной эрудицией. Будучи преподавателем немецкого языка в гимназии, он состоял лектором английского языка в Харьковском Университете, читал профессорский курс Англо-саксонского языка, был глубокий знаток западноевропейской литературы, по романской филологии обладал обширными познаниями, не раз заменял преподавателя русского языка и словесности, и на его уроках русского языка можно было заслушаться. Он готовился защищать диссертацию по истории. Он-то и пробудил во мне стремление заняться языковедением сравнительным, в то время как Б.А.Лезин ввел меня в философию языкознания и литературы.

Благодаря хорошей домашней и школьной подготовке, мне было очень легко учиться на первых порах в гимназии, и всегда было много свободного времени. Видя способность мою к языкам, родители мои посоветовали мне заняться языками особо, дабы овладеть ими в совершенстве, ибо способности говорить гимназия все-таки не могла дать; и с Ш-го класса гимназии я начал брать частные уроки немецкаго языка; в V-м к нему добавился французский, а в VII английский; в VIII классе я брал уроки и итальянского языка. Моим французским урокам много способствовала постановка этого языка в гимназии. MonsieurReneMoureau, родом бельгиец, очень плохо говоривший по-русски, решил ввести у нас methoddirecteи начал вести свои уроки исключительно на французском языке, использовал все картины и добился того, что та часть класса, которая хотела что-то делать, в конце – концов, говорила довольно сносно по-французски. Конечно, при большом количестве учеников, не было абсолютно никакой возможности получить тот же результат у всех.

Что же касается до нашего инспектора и математика Михаила Яковлевича Постоева, то, наводя на нас страх в младших классах и приучая к строгой дисциплине, он тем самым воспитал в нас соответственно и дисциплину ума и, несмотря на всю мою нелюбовь к математике, я помню ее сейчас почти так же, как и в тот момент, когда покинул гимназическую скамью.Это был удивительный ум;таких ясных и точных объяснений, которыеон нам давал и которые, несмотря на относительную сухость предмета, увлекали и поражали своею логическою гармонией и, подчас, гениальной простотой, не найти ни в каком учебнике; к той же ясности и простоте приучал он и нас.

Вся гимназия в целом всегда для меня и моих сотоварищей оставалась родным уголком и каждый гимназический, или просто большой праздник, сходились старые воспитанники, участвовали в гимназическом хоре и не хотели порвать связь с ней; жалко было им оторваться от того места, с которым связано было восемь лет, вероятно самых беззаботных в их жизни.

Я, как сейчас помню, что когда наш класс получал аттестаты, господствующим настроением каждого была какая-то тихая грусть разлуки, смешанная с некоторым страхом открывающейся жизни, а, может быть, предчувствием грядущих гроз…

Уроки английского языка столкнули меня с одним из тех людей, о которых я вспоминаю всегда с чувством глубокой признательности. Анастасия Павловна Шавернева, моя преподавательница, в молодости окончилаЦюрихский университет, много путешествовала, слушала лекции в Кембриджском университете, в конце концов, открыла в Харькове практические курсы новых языков, где, знаядивно все 4 языка, была одной из преподавательниц. Курсы были довольно популярны и ввиду тех разительных результатов, которые они достигали, и вследствие той семейной обстановки и какой-то дружеского единения, которое там царило. Сама Анастасия Павловна, человек необычайной энергии, обладала способностью на своих уроках настолько увлекать своих слушателей, настолько овладевать их вниманием, что час пролетал совершенно незаметно. Её ученики оказывали феноменальные успехи. Один из дней в неделе все группы данного языка собирались вечером по окончании занятий на курсах, приходили и все преподаватели, иностранцы, жившие в Харькове, и в играх, разговорах проводили целый вечер. Разумеется, родного языка совершенно не допускалось. Анастасия Павловна, большая поклонница Берлица, вела все занятия по его системе, но вносила в нее очень много своего, оригинального, гибко применяясь к каждой группе, каждому даже индивидууму. Она страшно любила свое дело и очень привязывалась к своим питомцам, т.к. «вечера на иностранном языке» не могли не способствовать этому сближению преподавательского персонала с учащимися, что, в свою очередь, вносило своеобразный семейный дух и сильно привлекало к курсам последних. И не раз летом они приезжали на дачу к добрейшей Анастасии Павловне в ее «воздушный замок», маленький домик, расположенный с фруктовым садом на опушке леса, окаймлявшего небольшое озеро, прозванный так за то, что главной его составной частью являлся воздух; стены были весьма тонки и большую часть их занимали окна, всегда открытые, впускавшие в комнаты море света, воздуха, ароматы цветов и открывавшие вид на лес, сад, дорогу и уголок озера, тускло поблёскивавшего из-под насупленных крон, окружавших его деревьев.

За несколько недель до окончания гимназии произошло то событие, которое выбросило из колеи всю нашу жизнь, это – Мартовская Революция. Я хорошо помню эти дни. Сейчас заграницей довольно трудно найти человека,который бы достаточно откровенно высказал своетогдашнееотношение к событиям; некоторые упорно отрицают свое хождение с красными ленточками в толпах демонстрантов в эти памятные дни. Лично я не ходил ни с красной ленточкой, не участвовал ни в одной демонстрации, но не могу, не погрешивши перед исторической правдой, утверждать, что я принадлежал к тому совершенно незначительному меньшинству «неприявших» эту революцию, ккоторому каждый старается себя сейчас причислить. Это стремление, мне кажется, проистекает от сознания того безмерного вреда и унижения, которое принесли эти злосчастные мартовские дни. Мы, которых принято теперь называть с презрительной усмешкой «Русскими интеллигентами», действительно еще со времен Великого Преобразователя России оторвавшиеся от реальной жизни, целые ряды веков витали в эмпиреях среди воздушных замков, построенных нами самими, да тех картин, которые мы видели через услужливо подставляемые нашими друзьями и врагами все время разноцветные очки. Было так и в данном случае, с тою только разницей, что интеллигенция, воодушевленная чистейшими и идеальнейшими стремлениями спасти и возвеличить Россию, твердою рукою довести ее до выполнения ее высоких национальных идеалов, совершив революцию, пробила тот заколдованный круг, в котором она находилась и, упав с небес на землю, внезапно излечилась от обуревавших ее доселе болезней зрения, став лицом к лицу с самою действительностью, а не с ее искаженным преломлением сквозь призму нашей общественной идеологии. Не говоря о вождях, мне кажется, и это мое глубокое убеждение, та рядовая Русская интеллигенция, которая совершала мартовскую революцию «не ведаше, что творяху» впоследствии оросила своей горячей кровью мостовые столицы, тысячами полегла в широких степях Украины, Дона, Кубани, сотнями мерзла в горах Сибири, умирала от голода и эпидемий в концентрационных лагерях Польши, Турции, и среди народов чуждого и непонимающего Запада не отдавала ни за какие блага, ни при каких лишениях своей горячей веры в ту Великую Россию, о которой она мечтала в те роковые дни марта 1917 года. Она не изменила своим старым идеалам; совершая Революцию, ее рядовые представители думали,что творят национальное дело и продолжали его в рядах белых Армий, за границей, да, вероятно, в Советской России, и продолжают и сейчас это дело, пока смерть не вырывает их из рядов борцов за национальную Русскую идею, и будут продолжать неуклонно, упорно, неизменно поколение за поколением, борясь непрерывно за свою самобытность, духовную культуру с её неизмеримыми сокровищами, сохраняя в груди ту же горячую Русскую душу, то же верное до конца своей бесконечно дорогой Родине сердце, до тех пор, пока не настанет светлый день бесконечно радостного Воскресения нашей Родины, тот день, который образует новый этап в истории человеческого духа.

И напрасно теперь многие открещиваются от имени нового «Русского интеллигента», ибо сей последний – это человек, в силу сложившихся историческихобстоятельств, совершивший во имя Родины большие перед нею преступление, за что и сам был подвергнут истреблению как таковой, но пройдя через огонь, терзания, пытки он вынес незапятнанным бело-сине-красное знамя, за которым шел неизменно много-много веков, отдал богатство, силы, жизнь <от….> снова соединился с тою жизнью, от которой так долго был оторван и во имя Родины и справедливости, нашел в себе мужество сказать тому своему любимому детищу, которого так долго лелеял и идеализировал – Русской Революции – твердо и непоколебимо: «Я тебя породил, я тебя и убью!»…

После лета, последнего лета в Андреанновке, начались мои Университетские занятия. Как раз поступление мое на историко-филологический факультет Харьковского Университета совпало с открытием при нем 4-го отделения, романно – германского. До сих пор это отделение существовало только в Петрограде, где было основано покойным Ал.Ник.Веселовским. Пытались устроить такое же отделение при Университете св. Владимира, но там оно недолго просуществовало. Когда Веселовский основал это отделение впервые в России, у него был всего один слушатель – Иван Иванович Гливенко, впоследствии мой профессор и основатель нашего отделения при Харьковском Университете. У нас отделение не заглохло, но дало пышные побеги и, вероятно, пышно расцвело бы, если бы не последовавшие события. Первоначально нас было всего 4 человека: курсистка Чехова, сравнительно редко бывавшая в университете, два брата Вязигиных и я. Мы втроем составляли обычно аудиторию всем профессорам и лекторам, читавшим на нашем отделении. Ежегодно читалось немного предметов по нашей специальности, так что, несмотря на деление на романистов и германистов, лекции посещались нами и романской секции, игерманской. Но, помимо всего этого, в нас горело огромное желание совершенствоваться в этой области, вот почему за все мое пребывание в университете отделение не подавало никаких признаков упадка, а, наоборот, все развивалось и улучшалось. А заниматься было страшно трудно: не было книг по нашей специальности, для изучения новых и древне-романских языков не было книг в достаточном количестве, вот почему испанский язык нам пришлось учить, пользуясь указаниями проф. Гливенко по грамматике, а читая для начала … DonQuijotedelaMancha. С горячим желанием и любовью к делу можно преодолеть все трудности.

С осени 1917 года я начал давать сам частные уроки французского и английского языков, следуя, конечно, тем советам, которые я получил от Анастасии Павловны (т.к. не беря уже там уроков, я не порывал связь с курсами) и тем наблюдениям моим над методами всех преподавателей языков, с которыми мне пришлось иметь дело. Призвав еще на помощь все данные психологии речи, я, в конечном итоге, пришел к заключению, что основою для всякого практического преподавания языка должен служить метод Берлица или просто натуральный метод под условием применения в каждом данном случае к психическому «я» ученика. В конце 1917года я был приглашен Анастасией Павловной преподавать французский язык на ее курсах в младшей группе. Одновременно с этим я не прерывал связи и с Б.А.Лезиным. наряду с интенсивной работой в Университете по романской и отчасти германской филологии, я занимался вопросами теории и психологии творчества. Академиком Д.Н.Овсянико-Куликовским в одной из его статей была изложена т.н. лингвистическая теория происхождения искусства. С его благословения Б.А.Лезин решил развить эту теорию и показать наглядным образом не только происхождение и зародыши основных видов искусства, но и его эволюцию за всю историю человечества. Он взялся разработать дальнейшую эволюцию языка «прозы», научно-философского творчества и обыденной жизни, а мне поручил проследить дифференциацию видов художественной литературы – эпоса, лирики, драмы. В целом получилась огромная таблица, дерзаю думать, содержавшая не мало интересного и дававшая цельную картину эволюции как языка прозы, так и языка поэзии и указующая источник, откуда развился и самый наш язык. Вкорне работы Д.Н.Овсянико-Куликовского лежали, конечно, труды Ал.Ник.Веселовского. эта таблица была издана в нескольких десятках экземпляров и я имел удовольствие видеть на ней свое имя рядом с такими именами, как Овсянико-Куликовский и Лезин.

Занятия в Университете шли неустанно и непрерывно. Помню, я сильно увлекался Средними Веками: любовь к этой в высокой степени своеобразной культуре зародил во мне проф. А.С.Вязигин своими удивительными лекциями и теми практическими работами, в которых он вводил нас не только в круг средневековых событий, но и в средневековый дух, миросозерцание. Для занятий по специальности мы учредили «Харьковский Университетский Романо-Германский Кружок», при открытии которого проф.Гливенко в речи отметил две основных черты Русских «ромгерматов»; их бескорыстие и равнодушие к земным благам, предоставляемым другими специальностями, и их горячее стремление к науке. Я попал в секретари кружка.

Летом 1918 г. я усиленно давал уроки на Курсах, ведя уже все группы и, между прочим, прослушал курсы библиотековедения, с которым я был знаком практически, работая в библиотеке-читальне имени Некрасова в Харькове и будучи там даже членом статистической комиссии. Этим желетом Ром.-Герм. Кружок вернее его правление издали хрестоматию из французских памятников IX-XV в. для практических занятий по старо-франц. яз. С осени же открыт и т.н. «Полиглот» при курсах, где я преподавал, т.е. были упорядочены наши собрания по отдельным языкам, стали читаться различные доклады и пр. В «Полиглоте» я имел удовольствие быть председателем Английской секции. С осени у нас начал читать лекции пр-доц. Смирнов, большой знаток романской филологии. Он принял участие и в Ром.-Герм. Кружке. Мы переводили поэтические произведения, научные труды, занимались даже исследованием народных песен и не только текста их, но и музыки. На первом публичном заседании мне пришлось читать доклад «Лесаж и плутовской роман». А дней 10 спустя я бросил Университет, покинул родной Дом и уехал сам не зная хорошенько, доеду ли и куда попаду. Этот шаг, отрубивший совершенно мою прежнюю жизнь и отделивший меня от родной семьи и по сие время, продиктован был теми событиями, которые не могли не быть заметными, несмотря на усиленную работу в науках. Это хорошо известные события на юге России в 1918 году. Пережив в течениекраткого периода времени господство разгулявших и сорвавшихся с цепи звериных инстинктов человека, именуемых Советской Социалистической властью, пережив полное порядка чужеземное господство, не могшее не угнетать душу Русского человека, несмотря на тот покой, который оно представляло, живя в холе и довольстве по сравнению с другими частями России, нельзя было не слышать того призыва, который шел из донецких и кубанских равнин, где кучка героев, Русских чудо-богатырей несла незапятнанным наш дорогой трехцветный флаг и предпочла смерть сраму покориться разбойникам, пытавшимся красивыми словами прикрыть всю свою имморальность, а Русскую Душу вытравить или потопить в крови. Так жива еще та борьба, так близки образы обреченных, несших свою молодость, счастье, жизнь Родине с горячей верой в ее спасение, но без малейшей надежды дожить до того момента, когда
      «…радостный день засияет
      И в ножны мы вложим мечи…»

Звучат в моей душе простые напевы, сложенные борцами за Россию в это тяжелое время. Кровью обливается душа, когда видишь, что маленький хрустально чистый снежный комочек, в своем непреодолимом стремлении к златоглавой Москве – сердцу России, превратился в огромную гору, но, Боже, чего только туда не налипло! И лишенная одухотворяющего начала, разменявшая богатства своей веры и духа на гривенники материальной наживы, гора эта покатилась назад. В огне испытаний отлетело снова в ненужное вся грязь и пошлость, снова ярко загорелись верой исстрадавшиеся души, снова стремление вперед. Я видел этих героев, чья кровь и жизнь создала Добровольческую Армию, я следовал ее победному шествию, и я страдал при её тяжком падении. После одесской эвакуации 1920 г. тяжелой не столько физически, сколько вследствие той потрясающей бездны морального падения, которую она показала, я попал на Перекоп, где ничтожные числом мы не дали врагу занять последний клочок земли Русской. И не те бои, когда мы гнали противника, ни тот даже, за который я получил Георгиевский крест, а тот, когда я почувствовал, что в нас, снова малых числом, снова горяч Великий дух самоотречения ради своей Родины. Это бой под Тарханами (27.2.20), на последней позиции, где можно было удержать наступавшего в колоссальном количестве противника, когда вся артиллерия участка стала рядом, готовая драться до конца и умереть, чтобы не видеть позора поражения. И враг не устоял перед такой неколебимостью и бежал. На этот раз Крым был спасен. Много писалось о дальнейшей нашей борьбе, крымской катастрофе, завершившей ее. Много раз старались объяснить и причины ее неуспеха и ее цели. Я думаю, что не ошибусь, утверждая, что цели, одухотворявшие рядовых борцов и в первый, и в последний период гражданской войны, и, в сущности, создавшие возможность этой войны, были не месть, не желание восстановить свои права или пополнить свои материальные богатства, не за партийную программу и даже не за определенный государственный строй отдавали и юность – весну жизни, и здоровье, и силы, и родных, оставленных где-то на произвол судьбы, и даже саму жизнь. В нас горело только одно желание: создать Россию – Великой, каковой она и была и будет, в отношении ее духовной сущности, сделать ее достойной того имени, которое она так долго и с честью носила и которого по своим духовным богатствам и глубинам она безусловно достойна: это имя – «Святая Русь».

Галлиополи, где я провел 8 месяцев после Крымской эвакуации, заставил пережить много минут и тяжелых и, несмотря на наше ужасное положение, отрадных. Там особенно ярко сказалось превосходство русского духа, там, хоть в изгнании, все окружавшие нас племена чувствовали, что имеют дело с Великой нашей<…>.

Главная тяжесть была, конечно, моральная. Видя окончание вооруженной борьбы, я чувствовал необходимость завершить свое образование, чтобы к грядущем и, вероятно, недалекому воскресении России быть ей полезным; а рядом с этим – сознание полной своей немощности и бессилия, что-либо предпринять при таких условиях, в которых мы там жили. И ни голодание, ни милые приглашения французских друзей ехать в Совдепию, ни полнейшая неизвестность о родных и близких, которых я потерял из виду с 1919 г., когда мне удалось в последний раз на короткое время повидать их, не были так тягостны, как сознание необходимости учиться для России и полнейшей невозможности осуществить ее. И у всех было стремление увеличить свои знания; так, благодаря желанию изучить новые языки, я был назначен преподавать в Сергиевском Артиллерийском Училище английский язык, благодаря чему вспомнил его в достаточной мере. А сколько – сколько передумано на утесах палимых жгучим южным солнцем на берегу лазурного Мраморного моря! Светлым воспоминанием является деятельность Американского Красного Креста, который давал чувствовать, что существуют такие люди, которые истину ставят выше материального блага и не покидают в нужде друзей.

24 мая вечером я познакомился с Mr.Whittemore’ом, который открыл мнесветлую возможность кончить образование в тот момент, когда мною овладевало уже полное отчаяние. Я чувствую, что не в состоянии выразить ни моего душевного состояния до 24-го и того чудесного переворота и той необъятной радости, поглотившей все мое существо, воскресившее желание работать, давшей массу сил и энергии, приблизившей меня к давно лелеянной любимой мечте. Того дня я никогда не забуду:он начинает собой новый период в моей жизни…

28-го июля я выехал из Галлиополи и вечером 29-го прибыл в Константинополь.

Остальное Вы знаете.

текст-1

Раевский Владимир Николаевич (1899 – 1962), ученый-византолог, переводчик, церковный деятель.

С 1921 секретарь Константинопольского бюро Комитета американской помощи русским студентам, основанного Т. Уитмором.

В 1922 переехал в Берлин, был слушателем философского факультета Берлинского университета. Секретарь берлинского бюро Комитета американской помощи русским студентам в Берлине. В 1924 вместе с Комитетом переехал в Париж, до 1929 состоял секретарем парижского бюро Комитета.

Окончил филологический факультет Сорбонны (1928), кандидат филологических наук.

С 1930 и до кончины работал секретарем и казначеем Византийской библиотеки Франции. Занимался научно-исследовательской работой, осуществлял переводы для Т. Уитмора и публикаций Византийского института. В 1948 член Организационного комитета VI Мирового конгресса по изучению Византии.

С 1951 секретарь Комиссии Британского и Международного Библейского общества по пересмотру и переводу на русский язык Нового Завета при Богословском институте в Париже.

С 1955 в Париже директор издания и член редакционной комиссии (главный секретарь) альбома звукозаписей русской церковной музыки «Божественная литургия»(в 4-х томах).

В храме на кладбище в Сан-Женевьев-де-Буа в честь своего отца, Николая Павловича, собрал иконы святых врачей Православной Церкви.


Free counters!
Яндекс.Метрика
 
 Харьков 



Харьков: новое о знакомых местах © 2011 -