Header image
обзор статей и страниц краеведческого альбома

Типы улицы: “ванько”

“Пламя”, 1925


Очередная весточка из далёкого 1925-го года. Снова журнал "Пламя", интересный для читателя и, видимо, из-за своей аполитичности быстро ставший неугодным для новой власти. Просуществовав менее трёх лет, журнал оставил для нас немало любопытных зарисовок из жизни города в первые послереволюционные годы. Ниже - одна из немногих успевших появиться публикаций в рубрике "Типы улицы".

Известно исстари, что всяк молодец - на свой образец. И извозчики в каждом городе имеют свой особый характер, свой нрав, свое лицо, которое не спутаешь с другим.

Ленинградский - сух, деловито точен, важен. Никто, кроме него, не умеет с таким величественным шиком крикнуть на горячей, машистой рыси:
- Паберегисссь! .

Московский - ледащ и жуликоват, с первосортной прищуренной хитрецой: смиренно норовит обмануть на каждом шагу. Ленинградский шьет свой армяк так, что. сидя на козлах пролетки, кажется крутоплечим, широкозадым, сытым, раскормленным, наливным. Московский против него - все равно, что сушеная вобла, тонок и сухопар, армяк на нем висит, как подрясник на постном монахе. Но пальца в рот московскому не клади, не скажись провинциалом, а то как пойдет кружить по улицам да закоулками, как начнет нырять по океану Москвы, - и ехать-то всего, может, за угол, рядом было, а он пять концов отмахает: пожалуйте денежки.

Киевский - враждебен и дерзок, с ним много не поразговариваешь, ему на седока наплевать.

А харьковский - добродушен, мягок, развалист, рубаха-парень. Должно быть, отсюда и прозвище у него такое домашнее, уютное, деревенское, шутливо-улыбочное — «Ванько».

В Харькове не кажется странным, когда даже ломовиков, громыхающих гулкими просторами своих площадок, ухающих стуком, тяжестью толсто-окованных колес и грузной крепостью десятикратно нарощенных полудужьями рессор, тоже называют «ваньками». Бывает, наоборот, что в приложении к грузовым извозчикам этому слову придают особенно нежный оттенок. Закупится какая-нибудь запасливая хозяйка из нетрудового элемента в праздничный день на Благовещенском базаре, наберет всякой всячины вороха: и муки, и крупы, и капусты, и картошки, и углей, и дров, - так что соседка даже руками всплеснет:
- Да что ты, Платоновна! Ишь, разорилась на полсвета! Остановись. Как ты теперь домой-то допятишь все это?
А Платоновна только бровью поведет:
- Вот пустяки, об чем горевать. Возьму «ванечка» - втрое больше довезет.

Надо посмотреть, как эти «ванечки» в своей главной арене, у товарной станции, стоят. К открытию станционной конторы и пакгаузов, к девяти часам утра, здесь сгруживается целое поле площадок: и одиночные, и парные, и с бортами, и без бортов, и на обыкновенных лошадях, и на мастодонистых, необъятных битюгах. «Ванечки» шумно толпятся у ворот, у конторы, наполняют огромный кафельный зал станции, дежурят у окошечек, где суетятся грузополучатели с дубликатами, - и у всех у них одна цель: хорошо бы поскорей да повыгодней наняться.

Ломовик выезжает в город как на ловитву, как на охоту. Всяк, кому надо перевозить груз, для него добыча, которую надо крепкой, неотступной хваткой взять во что бы то ни стало. И вот, подобно рыбам, стаями накидывающимся на попавшую в пруд пищу, гонятся ломовики за каждым получателем товаров, орут гурьбой, тянут за рукава, за полы, за плечи, тащат к своим площадкам и, кажется, готовы разделить, разорвать человека на части.
- Гражданин! Гражданин! Куда везти?
- У меня чистая площадка, а у него неделю немытая!
- Врёт! Не верьте, посмотрите: у него хуже – в крови, он мясо возил!
- Да у него без бортов – с дырами!
- Не слушайте их! Гражданин! Я свезу!
- Я вот отвезу! Идите со мной! Идите сюда!
- Что везть-то?
- Гражданин!

Крики клокочут. Гудит, как костёр из сухого хвороста. Крики бьют в уши, сбивают с толку, оглушают. Наниматель теряется, путается, старается вырваться из окружившего галдящего кольца, а его, как клубок, опутала и носит по двору орущая кучка. А когда торг кончится, и ломовик наймётся, он сразу превращается в мирного, тихого человека, усмехающегося над только произведенным криком. Он готов теперь аккуратнейшим образом сделать всё, что нужно нанимателю: нагружает из пакгаузов бочки, кули, ящики, тюки, железо, доски, мебель, блестящие пачки всаженных друг в друга оцинкованных вёдер, умащивает, увязывает товар – таскает на себе огромные тяжести. Потом будет везти и разгружать с заботливой деловитостью и тщательностью.

Но самый настоящий, подлинный, героический «ванько» - это легковой. Их в городе свыше тысячи - целая армия. И в любое время суток, в любой час, куда ни посмотришь, - всюду где-нибудь поблизости виднеется вездесущий «ванько» - один или несколько - всегда наготове, во всех своих доспехах.

С виду «ванько» неказист. Длиннополый армяк, ношеный и переношенный, которому без метрического свидетельства трудно было бы определить его действительный год рождения; треух на голове с болтающимися или откинутыми на макушку - смотря по погоде - наушниками, пролетка, прошедшая сквозь огонь, воду и медные трубы последних сокрушительных восьми лет, лошаденка, неизменно погруженная в размышления о том, что хорошо бы вдоволь овсеца «пошамать» - вот в сущности и весь «ванько», если смотреть на него «с высоты птичьего полета». Особенно сомнителен и просто даже жутковат иногда бывает треух: свирепо лохматится и пучится во все стороны: кто его знает, что там под ним таится? Недаром рассказывают анекдот об одном приезжем, который не мог разобраться в двух знаменитых харьковских словах – «ванько» и «ракло» - и, когда ему нужно было куда-нибудь ехать по срочному делу, он впопыхах останавливал извозчика:
- Слушай-ка, ракло,— на Клочковскую.
На что извозчик вполне резонно отвечал:
- Сам ты ракло.

По территориальности происхождения «ваньки» делятся на белгородских и харьковских, причём последние недоумевают:
- Какого чёрта эти белгородские тараканы лезут в наш город? Ездили бы у себя в Белгороде!..
А белгородские в свою очередь думают:
- Лучше нас, белгородских, извозчиков на свете нет и быть не может. Куда же эти харьковские недотёпы прут?

Но подобные размышления чисто внутреннего, так сказать, философического характера. На практике и те, и другие «ваньки» живут между собою дружно и стоянок не делят. А стоянки всюду - в разных концах города. Наиболее же многочисленная и бойкая - у вокзала. Там «ваньки» настоящий церемониал устроили: выстраиваются по-военному длинной шеренгой в некотором отдалении от вокзального чрева и, по знаку особого старосты, с разгону, лихо подкатывают к ступенькам подъезда, срываясь с правого фланга по очереди. Держать очередь у вокзала все равно, что выигрышный билет тянуть. Иной раз, как вывалит поезд целую кучу пассажиров с кожаными чемоданами, так сразу и подфартнет: хороший конец, хорошая плата - весь день веселым покажется. А то бывает, что вместо чемоданов высыплются с холщевыми торбочками делегаты на какой-нибудь селянский съезд - тогда крышка: на них и макового зёрнышка не разживёшься. Торбочки залпом норовят на какой-нибудь трамвай сесть, полные вагоны понабивают, на извозчиков даже не смотрят. И приходится дальше ждать. Да ещё что: бывает, стоишь, стоишь, а придет очередь – и, как на зло, малохольный пассажир возьмёт да и подвернётся. Ему и езды-то всего-на-всего на полтинник нужно. Вот и делай, что знаешь, хоть поезжай, хоть опять удачи жди.

Вот коренастый седобородый старичок – настоящий Никола-угодник на козлах – дождался седока, везёт лёгкой трусцой и жалуется, покрякивает, сурово посматривая серенькими глазками вполоборота назад: малы заработки стали. Тридцать семь лет извозчичьим делом занимается, всячинку видел на своём веку:
- Нашему брату совсем конец приходит, гражданин, - говорит он нараспев складным уёмистым говорком, - за пуд овса полтора рублика вынь, за пуд сена вместо тридцати-сорока копеек – рубль двадцать, и опять же ковка. Раньше коня подковать десять-двадцать копеек с ноги брали, а теперь за круг все четыре рубля отдай. А в ночь выездишь всего каких-нибудь два с полтиной, - надо ведь и самому прохарчеваться. Да еще и баба есть: ее тоже поить-кормить приходится. А что жить туго стало - никому не скажи, потому молодежь нынче пошла прямо охальники. Я одному намедни говорю – ну, слов нет, ухарь-парень, молодец, добытчик, орёл, - а он слушает да мне открыто в глаза зубы скалит:
- Эх, ты! – грит… - Моща белгородская!
- А почему «моща», спроси его, материна сына? Разве я виноват тому, что у нас в Белгороде мощи были? Раньше, почитай, в каждом городе свои собственные мощи имелись. При чем же я тут?.. А за старость меня корить нечего. Старик хлещет коня вожжей и поворачивает в темную улицу.
- И еще скажу, - снова дребезжит тенорком Никола-угодник. - Главный наш враг - транвай: с ним дело совсем никуды пошло. Раньше, бывало, как вечер наступит – ликтричества, конешно, не было, улицы темные, темней этой, ходить боязко, - вот и требуют: - „Давай, „ванько"! Давай!.." - Ну и ездишь, пока лошадь не пристанет. А теперь, куда ни посмотришь, транвай летает, звенит-гудит, как оглашенный, народу в нем что грибов в лукошке.— эа гривенник в любой конец везет. Ну, кто же к извозчику пойдет? Вот и стоишь весь вечер, мерзнешь, мокнешь, студишься, ночи ждешь: заглохнет транвай, утихнет, - тут только седок и случается.

Молодые работают бойчее. Молодой «ванько» нетерпелив, не ждет, когда его позовут, а сам старается найти седока. Для него каждый человек, идущий мимо, представляет возможность удачи, и он обращается к нему с подкупающим простодушием, как к старому знакомому:
- А вот пожалуйте.
- Куда прикажете? Садитесь.
- Может, подъедем, гражданин? Недорого возьму.
И горячит, осаживает на месте коня.

«Ванько», в массе, стихиен, удал, беспечен: в нем бродит старая чумацкая закваска вольной предприимчивости. В город он снаряжается, как предки - в степь: знает, что с барышом вернется только тот, у кого больше смелости, находчивости и упорства.

«Ванько» - психолог, физиономист. Посмотрит оценивающе, кинет глазом, -сейчас же седока учует: - Подвезти прикажете?

У него тонкий профессиональный нюх. И, чем вернее угадывает, тем больше заработок. Конечно, приходится иногда ошибаться, но ведь без этого не обойдешься: и у Яшки бывают промашки, как говорится. Стоит «ванько» на своей позиции, как рыболов - закидывает в публику удочку за удочкой, авось, клюнет. Вот, видит, приближается пешеход. Подходящий – по всем статьям, седок: фигура такая, что должен на колесах ехать. Но, что за чёрт? Молчит и уже мимо своими ногами шагает.

«Ванько» не выдерживает:
- Скажите что-нибудь.
Озадаченный прохожий даже останавливается:
- Что?.. сказать? В чем дело?
- Да проедемся куда-нибудь.
Фигура только рукой отмахивается:
- Некуда.
- А вы прикажите.,.- соблазняет „ванько".
Но тщетно: фигура «на своих на двоих» шагает дальше.

Когда же на улице появится парочка, нежно идущая под руку, особенно вечером, - тут «ванько» натягивает вожжи – дело верное, должно клюнуть:
- Прикажите…

Тихо, вкрадчиво предлагает, как очень тонко понимающий сообщник. И если в пролётку действительно садятся, мчит во всю рысь своего застоявшегося коня.

«Ванько» «ваньку» рознь. У иного лошадёнка пузата, коротконога, лохмата – честнейший селянский конь, который только зиму топчется по непостижимому городу, а с весны возвращается к привычным полевым работам и, помахивая хвостом в небо, щиплет траву на просторах до осени. А у иного - настоящий породистый рысак, конь-огонь, горячая кровь. У одного пролетка жеваная, изъезженная, расхлябанная и, если держится еще, то не иначе, как молитвами святителей, - на колесах у нее тонкий ободок резины выщерблен, точно его голодные крысы обглодали. А у другого - пролетка, как игрушка, блестит от свежей лакировки, обивка барская, ход неслышный, шины толстейшие, дутые, автомобильные, словно белым пухом туго обмотанные.

Так же и в остальном. У большинства одеяние – «завей горе веревочкой». А есть щеголи, у которых армяки тонкого синего сукна на густой плотной вате, богато украшенные на спине по швам мелкой серебряной насечкой и перехваченные тугими кожаными поясами в медных, сияющих под золото, квадратиках. И треухи у этих козырей удалые, совсем особенные - мягким желтым мехом горят: точь-в-точь, как у раскормленной барыни. Такие лихачи стоят обыкновенно у гостиницы, ничего, - кормятся, не жалуются.

На стоянке, пока не подвернется седок, идут всякие разговоры. Тут и свои извозчичьи новости, и городские, и газетные, и слышанные в рабочих клубах; тут и хозяйственные соображения, и разные случаи, и невероятнейшие легенды, и просто враки. Стоять молча скучно - надо же для развлечения поболтать.

Вот два приятеля-лихача точат лясы про собственную недавнюю выдумку. Ночью, под Новый год, они решили окрестить своих лошадей. Ещё с вечера купили по полбутылке русской горькой, колбасы, булок – и перед самым разъездом по домам в знак торжества крепко выпили. А торжество было пустяковое: вороного жеребца назвали Муссолини, а сухого рыжего порывистого мерина – Чемберленом. Сами же себя величали по этому случаю кумовьями.

На следующий день над ними смеялись:
- Это вы, ребята, ошиблись. Ну, разве можно мерина, да ещё рыжего, Чемберленом звать? К такому богатому слову серьёзного жеребца подобрать надо!

Сначала с непривычки имена казались немного неловкими, чудными, а теперь язык уже намялся, освоился.
- Ты что, Серёга, вчера не выезжал, штоль? – говорит один из молодых кумовьёв.
- Да у меня Муссолини подкову потерял, так я его ковать водил.

Владелец рыжего мерина чешет затылок:
- А и верно, едрёна шишка: моему Чемберлену тоже, пожалуй, новые подковы надо дать, хоть на передние ноги, што ли…

Но большие и занимательные разговоры происходят только по ночам, в глухие, неразъезжие часы, на многолюдных стоянках. В качестве мастера на всякие рассказы среди извозчиков славится белгородский Гаврила Черномор. Черномор уже не молод – ему лет пятьдесят. Он невелик ростом, но плотен, благодушен, курчавая бородка у него коротка, густа и от шеи уже сильно тронулась сединой.

На улице темь, лужи, зябкий сырой ветер, хмурая долгая ночь. Тусклыми слепыми огнями теплятся фонари с левой стороны каждой пролетки.
- Ну и зима! Чтобы ее черти взяли, - ворчит кто-то.
- Не зима, а самашедшая грязь.

Черномор, развалившись на сиденьи, окруженный слушателями, ведет свой сказ негромко и неспешно. Укладистый голос среди поздней ночной тишины журчит-стелется, как ручей по камням. Где-то далеко на вокзале сонно ухает паровоз.

И долго еще в темноте вьется повествовавие:
- А богатство Колубайке досталось очень просто, взял он денежки голыми руками. Было это позапрошлый год, аккурат после Успенья. Ездил он тогда извозчиком в Москве и жил, как говорится, на полбрюха, потому выручки почти никакой. И вот, везет он ночью человека на вокзал. Человек весь в коже: и брюки, и френч, и фуражка. Чемоданишко, какой был, плохенький, Колубайко в ноги поставил, а портфель, толстый, набитый чем-то так, что его распирало, человек рядом с собой положил. Подвез он этого седока к вокзалу, получил деньги и едет домой - спать. Приеэжает во двор, слезает, - видит, лежит на дне пролетки пачка, хвать, - червонцы,! Он от радости так и сомлел. Глазам не верит. Смотрит, нет, самые настоящие: сто штук по десять, это выходит тыща! Бросил он через несколько дней дело, да - сюда. А здесь прикинулся сначала сиротой, голову повесил, ноги расставил, ну, словом, овца.

Над городом ночь. Летит темный ветер. Стынут грязные февральские лужи. По дворам на окраинах смутно поют предутренние петухи. Вдалеке слышится рассеянный стук копыт удачливого „ванька", нашедшего пассажира.
- Ах. леший. Поддел!..- говорит завистливо мерлушковый лохматый треух. Мне бы вот..
- Ты и без того хорош, - неожиданно хлопает его по загривку сосед. Это служит как бы сигналом. Длиннополые «ваньки» бросаются друг на друга и, чтобы согреться от холода, как неуклюжие медвежата, начинают шутливую возню.

В.Юрезанский


Free counters!
Яндекс.Метрика
 
 Харьков 



Харьков: новое о знакомых местах © 2011 -